Сегодня: 20 апреля 6684, Воскресенье

ДУЭЛЬ

Была жаркая, влажная тропическая ночь. Вся команда мучилась сном. Влажные простыни, влажные переборки в каютах, тяжёлый влажный воздух моря и горячих, неспокойных тел. Все иллюминаторы отдраены. Все двери открыты. Корабельное время 02.00. Нет, заснуть не могу. Пойду на верхнюю палубу, покурю, поболтаю с дежурным, с вахтой. Присаживаюсь на комингс рубки дежурного. Закуриваю. И небо здесь чужое, и звёзды не такие, как в России.
— А-а-а… Не спишь, сынок… — это подошёл грузный, старый, как рептилия боцман Степаныч.
Мы знаем друг друга не больше месяца. Боцману почти под 60, мне же только 19. Трудно это объяснить, но у нас сложились какие-то почти нежные, почти товарищеские отношения. Степаныч всю войну прошёл морем, тонул, горел, был ранен. Вообще-то мне всегда везло на интересных людей. Степаныч был интересен. Нас он гонял, как крыс, именовал не иначе как «рыбьими потрохами» и «сопляками». Старпома Нехорошева (вот уж фамилия) звал «салагой». До сих пор в ушах стоит его скрипучий голос.
— Что-о-о?! Коробке ржаветь?! Порезать на иголки?! А тельняшки шлюхам на трусы! У-у-у, потрохи! Христофораколумбабогадушумать!
И пошёл, и поехал. Ругался он виртуозно и умел это делать достаточно громко. Беги, братва, шхерься. Боцман осерчал, сейчас сыпать будет.
— Да и вы, Степаныч, тоже что-то загуляли. Поди, супругу вашу вспомнили?
— Да-а-а… Тяжело моей бабке… Стара уж… Тоже, наверное, не спит… Ждёт…
— Слышь, Степаныч, ну я — подневольный. Куда свистнут — туда и сунут. Служба. А вы? Уже года… Грели б друг — дружку на берегу. Что вам здесь, на чужбине?
Дед-боцман не ожидал такого поворота. Всей команде было загадкой его появление на корабле. Врачи старательно выбраковывали нас перед боевой службой, делали какие-то прививки, ласково смотрели в глаза, пломбировали и вырывали кариесные зубы. Но, как и почему здесь оказался этот грузный, неповоротливый, старый человек?
— Да, сынок… — тяжёлый, хриплый вздох. — Да-а-а, Юра… Я на море уж 36 лет. Нет, постой… С 42-го. Ну-ка, подсчитай, — он чуть растерялся.
— 38, Степаныч.
— Вот уже 38… Бабка ругается. Бедная женщина… вот ждёт… С 42-го ждёт… А я, черепаха старая, брожу тут. Нет… Баста! Последний раз хожу с вами. Брошу якорь к бабке. Хватит. Дай, сынок, цигарку, — скрипит он.
Глаза у Степаныча заблестели. Мне стало неловко. Курим, молчим. Опять молчим и снова курим.
— Ходил я на «Крымском» в 68-м в Средиземку, — говорит он не мне, в пустоту. — Пришли в 55-ю точку. Стали на якорь. Ночью поставили вахту против подводных диверсантов. Вахту тогда, сынок, стояли морские пехотинцы, — он затягивается папироской. Вижу, как дрожат его руки. Я молчу, боясь прервать его рассказ. Даже последний «карась» на корабле знает, что историй и баек у деда на 1000 и одну ночь. Я даже не дышу.
— Вот здесь, сынок, прямо по курсу твоего носа, стояли вахту два земляка. А я был дежурным по кораблю… В ту ночь… — он замолкает.
— Возьми, Юрочка, фонарь, да осмотри внимательно кнехт. Да не тот! За турачкой!
Смотрю и так и сяк. Кнехт как кнехт.
— Ну что, сынок?
Молчу, как рыба. Не скажу ж старику, что кнехт обыкновенный. Обдирал я его скребком, да и красил сам же, в прошлом году. Чёрт его знает, что тут искать. Молчу. Делаю вид, что старательно изучаю кнехт. От усердия, я почти носом касаюсь металла. Не выдержал боцман, подошёл ко мне.
— Да не там, — серчает старик, — вот смотри…
Смотрю. Вмятина в верхней части пала. Небольшая, с двухкопеечную монетку. Да и не глубокая. Не более сантиметра.
— Стояли вахту два земляка… Да начали друг в дружку палить с автоматов. Ну, думаю, сынок, хана! Водолазов обнаружили. Выбегаю, один за этим кнехтом отстреливается, а другой… Вот там… где мы курим…
Он опять замолкает.
— Пуля в кнехт-то и угодила. А другая-то в голову… Он на палубе и залёг. А земляк его… Автомат в подбородок сунул и полоснул себя… Меня мозгами-то и брызнуло. Вот так-то, сынок…
Окончив рассказ, Степаныч тяжёлой походкой пошёл в свою каюту.
— Товарищ мичман! — очнулся я от страшного рассказа. — А за что они убили друг друга?! — прокричал я в его спину.
— Оба они были с одной деревни… И девку они одну любили. Красивую… Да не поделили… Красивая была девка… — сказал он уже сам себе, заходя в проём бронированной двери.
Я с трепетом глажу рукой след от пули, трогая пальцами тёплый металл.
Мир вам, влюблённые.

СЧАСТЬЕ
— А ты счастлив? — спросила меня собеседница.
— Когда-то был…
— Я уже пятый год живу в общаге. Счастливых лиц я здесь не видела.
— Я тоже здесь не видел. Но однажды я встретил человека… Он был счастлив. Абсолютно счастлив.
— Юр, расскажи, — её голос был взволнован.
— Наш корабль стоял в Севастополе. Экипаж «Крымского комсомольца» готовился к боевой службе. Нам предстояло получить боезапас, наполнить цистерны топливом, разместить в кладовых продукты, пройти размагничивание, принять на борт десант. Лето было в разгаре. Наша серая громадина была ошвартована кормой на Топливной стенке. Что-то, наверное, не ладилось с получением топлива и котловой воды. Вместо ожидаемых 2-х суток мы простояли 2 недели. Мне очень нравилось стоять на Топливной. Она была уютной. Наверху своей тихой жизнью жила окраина города. По вечерам в окнах домов загорался свет. В этих домах люди любили и смеялись. Мне нравилось смотреть на эти уютные огоньки.
Каждый вечер на этот причал приходил странный человек лет пятидесяти. Одет он был в чёрные суконные брюки, тельняшку. Если было зябко, он надевал бушлат с блестящими пуговицами и погонами главного корабельного старшины. Его голову, давно уж забывшую расчёску и ножницы, украшала новая мичманская фуражка. В руке он всегда держал котелок. Это был Макарыч, отставной, лишённый рассудка матрос. С неизменной улыбкой, почти застенчиво, он подходил к трапам боевых кораблей, стоящих на Топливной стенке, и получал свою норму пищевого довольствия. Если вахту на трапе стоял сердобольный морячок, то Макарыч получал и папироску.
— Шпасибо, браток, шпасибо, — говорил его редкозубый рот.
Макарыч всегда и всем улыбался. Улыбался ветру, чайкам, корабельному флагу, матросам. Никто не смел его обидеть. Почти никто. Однажды, после спуска флага, я с юта услышал громкую ругань и чей-то плач на стенке.
Спустившись в 4-й твиндек корабля, я увидел разъярённого вахтенного на трапе и плачущего Макарыча. Его котелок лежал на палубе.
— Что происходит?
— Да вот!.. Повадился! Требует паёк, баклан!.. Ну, я его и… Сам ещё не рубал!..
— Макарыч, давай посуду. Задержался ты сегодня. Давай…
— Не надуешь? — недоверчиво спросил убогий, вытирая рукавом бушлата влажные бесцветные глаза.
— Не обману, давай.
— А ты брехал, что всё уже съели. Щас Макарычу принесут… Эх ты, килька зелёная … Сапог ты, а не моряк… Макарыча все знают. Все уважают, — услышал я, уходя с котелком на камбуз.
Получив свою порцию борща и хлеба, Макарыч одарил меня добрейшей улыбкой. Мне уже 33. Таких улыбок мне не дарили.
— Шпасибо, браток, — сказал он, угостившись сигаретой.
Отойдя метров 20 от открытой пасти танковой сходни «Крымского», присев на бетон пирса, он, улыбаясь, уплетал свою еду. Хлебные корки кидал чайкам, привычно ожидающим окончание ужина своего товарища…
— Кушайте, сестрички… Кушайте, милые…
— Водолазом он был… — услышал я голос подошедшего старпома. — Выбросило его с глубины. Закессонил Макарыч… Хорошо хоть жив остался. Голова-то у него и подгуляла. А жена ушла к другому военмору.
— Помнишь Маринку, Макарыч?! — крикнул он увлечённому костью человеку.
— Все бабы штучки-дрючки… И Маринка… — улыбнулся бывший водолаз.
— Как вы думаете? Он счастлив? — спросил я старпома.
— Абсолютно! Макарыч, ты счастлив?
— Дурак ты, капитан-лейтенант, — щербато оскалился ему сумасшедший.
И ушёл, насвистывая весёлую мелодию и звеня ложкой в своём помятом котелке.
— А ты не веришь в счастье… — сказал я, грустно улыбнувшись, соседке.