Сегодня:

Четвертого декабря объявили победителя самой престижной в России литературной премии — Букеровской (Сумма ее невелика — примерно столько стоит хорошая инвалидная коляска — но дело не в этом, а в оказанной писателю чести!). Им оказался близкий мне человек — Рубен Гонзалес-Гальего. Написать о нем мне нелегко. Но пришлось, слишком многие задавали вопросы, в том числе и журналисты различных изданий. И я написала.

Первое, что я увидела — забор. Высокий, каменный. И КПП. Новочеркасский дом-интернат для инвалидов и престарелых. Нормальному человеку там делать нечего. Слишком тяжело для зрения, осязания и слуха. Запахи. Знаете, как пахнут карболка, больница, несчастье, старость? А звуки? Шорохи, скрип инвалидных колясок, приглушенная неразборчивая речь паралитиков. Мимо проезжали на колясках, проползали, ковыляли на костылях. Это потом я освоилась, перестала замечать. А тогда, в 1989 году, даже мне, привычной, выросшей в семье, где любимый отец — без обеих ног, стало страшно… Резервация для инвалидов.
Маленькая комнатка. Два человека. Колясочники. Миша. Мышечная дистрофия. Последняя стадия. Это, когда двигаются только два пальца на правой руке. Двигаются, правда, сильно сказано. Чашку Миша поднять не может. .. А это что такое? Худой, страшно худой (вспоминаются виденные когда-то кадры кинохроники концлагерей) мальчик без рубашки. Он явно недоволен. Я вторглась на его территорию и глазею. Я действительно глазею, иначе и не скажешь. Он ловит краткий момент, когда нет спастики, и тело не дергается, не подчиняясь тебе. Выравнивается в коляске, кое-как садится и требует помочь ему надеть рубашку. Ничего себе номер! Но я понимаю, что это проверка на вшивость. Он хочет знать, стоит ли со мной заговаривать. С рубашкой справляемся, причем больше он, чем я. Потом я решаюсь напоить обитателей комнаты чаем. Приноравливаю к чужим губам кружку, а руки дрожат… Ребята не смущаются. Они чувствуют себя уверенно. Особенно этот, со странной в наших местах испанской фамилией — Гонзалес Гальего.
Таково начало моего знакомства, а вернее моей жизни с Рубеном.
Мы разговаривали. Первый разговор длиною в день. Второй… Третий… Я считаю дни и разговоры. На край города, в интернат я приезжала каждый день за каждым новым разговором.
— Что тогда сказал Клетчатому Бегемот?
— А помнишь, как она шла, прижав к груди желтые цветы? Эта деталь тогда так меня поразила.
— А финальное — «Ты свободен. Свободен!»?
— В малиновом плаще с белым подбоем … Понтий Пилат…
Мы разговаривали строчками из «Мастера и Маргариты», пикировались цитатами Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, Маяковского, обсуждали работы Карамзина и Ключевского…
Откуда двадцатилетний юноша в инвалидной коляске, запертый в богадельне, мог всё это знать? А английский? Он свободно говорил на нем, да еще и с оксфордским акцентом!
Несоответствие. Оно поражало. Пугало. Вызывало протест. Такой человек не должен, не может жить в интернате!
Что такое интернат, а попросту — богадельня, Рубен написал сам в своей книге «Белое на черном». Там всё правда. Всё, но не вся. Многое, слишком многое осталось за бортом. Почему? Потому что нужно было выжить. Тяжело это, вспоминать такое. Но ему удалось. Рубен смог донести до читателя не только боль, но и счастье, радость жизни. Такой жизни.
Что это было? — часто спрашивают меня любопытные. Это была и есть — ЛЮБОВЬ.
Пожениться нам не дали, в ЗАГСе требовали разрешение директора интерната. Я не привыкла к унижению. Студентка исторического факультета РГУ, участница Всесоюзного совещания молодых писателей и поэтов, я была горда и непримирима. В дом-интернат приехал прокурор города и сказал, что никто не может запретить гражданам СССР вступать в брак. «Пожалуйста, пусть расписываются, но не здесь», — ответил директор дома-интерната. Рубен покинул интернат.
Мы жили у его бывшей учительницы Франчески Константиновны в подвале. Мои родители пришли в ужас от моего поступка. «Мама, — кричала я, — ты же сама вышла замуж за инвалида!». «Да, — отвечала мама, — но наш папа рядом с твоим Рубеном просто Шварценеггер». Папа, кандидат исторических наук, преподаватель вуза, молчал. Он умел молчать выразительно.
Я не одумалась ни через месяц, ни через полгода. Мы поженились и переехали ко мне домой. Мама принесла нам сырую курицу. Папа, только что возглавивший Ростовскую областную организацию Всероссийского общества инвалидов, предложил Рубену работу. Жизнь продолжалась.
Сначала мама — очень робко. Потом врачи — настойчиво и раздраженно. Скептически и предостерегающе — друзья. Мне объясняли, что лучше бы нам не иметь ребенка. Я и Рубен — мы были с этим не согласны. Травма при родах — так было записано в его личном деле. Там вообще было много чего написано. Например, что он был сыном студентов МГУ, приехавших в нашу страну в шестидесятые годы. В деле не было отказа родителей от ребенка, но не было и ничего такого, что могло бы навести на след подлинной рубеновской истории. Я пообещала мужу, что закончу университет, рожу ему ребенка и тогда мы найдем его маму. Почему-то мне хотелось разыскать именно его маму, заглянуть ей в глаза и понять — почему …
1 апреля 1994 года родилась наша дочь — первоапрельская шутка веселых и счастливых родителей — Надежда. Мы жили. Надеялись.
Представители Всемирного института по проблемам инвалидности приехали в Ростов из Калифорнии по приглашению Всероссийского общества инвалидов. Семинары на тему «Независимая жизни инвалидов» были настоящим откровением для россиян с ограниченными возможностями передвижения. А мужество и жизнерадостность наших инвалидов стали откровением для американцев. Рубена и меня пригласили в США на стажировку в составе группы инвалидов со всей России. Мой отец Петр Поваров, только что сам приехавший из зарубежной командировки, сказал: «Поезжайте, посмотрите, как люди живут, учатся, свободно передвигаются по городу. Это — сказка». Выдержав серьезный конкурсный отбор на участие в проекте, мы отправились в США.
Америка — большая деревня. Очень большая и очень благополучная. Чем-то похожа на Россию, такая же общинная, несмотря на культ денег и индивидуализма. Но в Америке есть одно преимущество — там инвалиды легко могут передвигаться по улицам, окончить университет, получить престижную работу. Для Рубена это отличие — определяющее. Стажировка продолжалась 30 дней. Месяц на электрической коляске, месяц свободы, самостоятельности и самоуважения. А потом…Потом мы вернулись в Россию. В аэропорту «Шереметьево» я спускалась по родным бесконечным российским ступенькам с Рубеном на руках.
Америка нас изменила. Почти до сумасшествия.
Ни я, ни Рубен, мы оба, не любим говорить о том, почему развелись. Мы предали друг друга. Но тогда еще никто не думал о предательстве. Мы любили друг друга. Но тогда уже никто не думал о любви. Рубен женился снова. Потом вышла замуж я. Иногда по ночам он звонил мне, я — ему. То, что было нашим, общим все эти годы, просто не могло исчезнуть. Мы остались близкими людьми. Но к нашим отношениям примешалось горькое чувство не то ошибки, не то недосказанности…
Маму Рубена искали всем миром. И нашли. Она жила в Праге. Рубен поехал на встречу с мамой. Провожали его тоже всем миром.
Теперь Рубен живет в Мадриде со своей мамой и сестрой. Аурора Гальего встретилась с сыном, которого считала мертвым. Так ей сказали. Сын умер, а она со свидетельством о смерти вернулась в Европу. В свое время Рубен утащил из своего детдомовского дела свидетельство о рождении. Эти два документа — разные для сына и матери, когда-то разъединили их, а потом помогли встретиться. Именно из свидетельства о рождении Рубен узнал имена своих родителей, которых всю жизнь мечтал разыскать.
В день получения Букеровской премии Рубен позвонил нам — мне и Наде. Позвонил из Мадрида, ведь в России и теперь инвалиду на коляске ЖИТЬ невозможно. Возможно только существовать. И еще — такова Россия! — возможно получить Букера. Русский Букер теперь носит испанскую фамилию.
Екатерина Гонзалес-Гальего.

РУБЕН ДАВИД ГОНЗАЛЕС ГАЛЬЕГО

БЕЛОЕ НА ЧЕРНОМ

О СИЛЕ И ДОБРОТЕ
Меня иногда спрашивают, было ли то, о чем я пишу, на самом деле? Реальны ли герои моих рассказов?
Отвечаю: было, реальны; более чем реальны. Конечно, герои мои — собирательные образы бесконечного калейдоскопа моих бесконечных детских домов. Но то, о чем пишу, — правда.
Единственной особенностью моего творчества, расходящегося, а порой и противоречащего жизненной подлинности, является авторский взгляд, несколько, может быть, сентиментальный, иногда срывающийся на пафос. Я умышленно избегаю писать о плохом.
Уверен, что чернухой жизнь и литература переполнены уже слишком. Так случилось, что мне пришлось увидеть слишком много человеческой жестокости и злобы. Описывать мерзость человеческого падения и животного скотства — множить и без того бесконечную цепь взаимосвязанных зарядов зла. Не хочу. Я пишу о добре, победе, радости и любви.
Я пишу о силе. Силе духовной и физической. Силе, которая есть в каждом из нас. Силе, пробивающей все барьеры и побеждающей. Каждый мой рассказ — рассказ о победе. Даже мальчик из немного грустного рассказа «Котлета» побеждает. Побеждает два раза. Первый, когда из беспорядочного хлама ненужных знаний он, за неимением ножа, находит три единственных слова, действующих на оппонента. Второй, когда решает есть котлеты, то есть жить.
Побеждают и те, для кого единственным победным исходом становится добровольный уход из жизни. Боевой офицер, погибающий перед лицом превосходящих сил противника, умирающий по Уставу, — победитель. Я уважаю таких людей. Но все равно, главное в этом человеке — мягкие игрушки. Уверен, что всю жизнь шить мишек и зайчиков гораздо труднее, чем один раз перепилить себе горло. Убежден, детская радость от новой игрушки стоит на общечеловеческих весах гораздо больше, чем любая военная победа.
Это книга о моем детстве. Жестоком, страшном, но все-таки детстве. Чтобы сохранить в себе любовь к миру, вырасти и повзрослеть, ребенку надо совсем немного: кусок сала, бутерброд с колбасой, горсть фиников, синее небо, пару книг и теплое человеческое слово. Этого достаточно, этого более чем достаточно.
Герои этой книги — сильные, очень сильные люди. Человеку очень часто надо быть сильным. И добрым. Позволить себе быть добрым может не каждый, не каждый способен перешагнуть барьер всеобщего непонимания. Слишком часто доброту принимают за слабость. Это грустно. Быть человеком трудно, очень трудно, но вполне возможно. Для этого не обязательно становиться на задние лапы. Совсем необязательно. Я в это верю.

ГЕРОЙ
Я — герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног — ты герой или покойник. Если у тебя нет родителей — надейся на свои руки и ноги. И будь «героем. Если у тебя нет ни рук, ни ног, а ты к тому же ухитрился появиться на свет сиротой, — все. Ты обречен быть героем до конца своих дней. Или сдохнуть. Я герой. У меня просто нет другого выхода.

* * *
Я — маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно.
Выход один — ползти в туалет.
Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал. Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль.

Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу из относительно теплой комнаты в холод и темноту.
Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я — голый.
Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, пытаюсь позвать на помощь, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу. Никого. Может быть, я тихо кричу.
Пока добираюсь до туалета, замерзаю окончательно.
В туалете окна открыты, на подоконнике снег.
Добираюсь до горшка. Отдыхаю. Мне обязательно надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока отдыхаю, моча в горшке покрывается ледяной коркой.
Ползу обратно. Стаскиваю зубами одеяло со своей кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть.
А наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я — герой.

ПАЦАНЫ
В палате нас было десять человек. Вернее — девять. Вовочку мы не считали. Вовочка не говорил. Он не мог ничего, только кушал и какал. Просыпались мы часто от его крика. Он, как всегда, хотел есть. Есть он мог много, сколько дадут. Давали как всем, но ему не хватало, и он кричал. Двенадцатилетний младенец.
Еще были я и Василек. Васильку было на вид лет двадцать. У него были парализованы ноги. Здоров он был как бык. Вернее, как многие умственно отсталые люди. Как-то раз он ухватил за ногу дразнившую его нянечку, — она не смогла вырваться, и на ноге у нее еще долго не заживал синяк. Нянечки дразнили его, безобидного бугая, шлепали по спине походя или говорили что-нибудь сальное, а он потом шумно дрочил всю ночь, давая повод для новых шуточек. Впрочем, относились они к нему хорошо, двойную порцию накладывали всегда.
Я — девятилетний мальчик. Представьте себе парализованного человечка. Он лежит локтями на полу и раскачивается из стороны в сторону. Он что-то делает, но вы еще не понимаете что. Он ползет. Ползал я быстро, за полчаса мог проползти метров триста, если бы не уставал. Но через каждые десять-пятнадцать метров приходилось отдыхать. Но я мог ползать! Ползать в палате могли только я и Василек — это и отличало нас от остальных.
Их было семеро. Всех имен не помню. Да и не полагалось мне знать их имена. Только Сашка Поддубный мог сидеть, и по утрам нянечки сажали его на пол перед низеньким столиком. Остальные лежали на кроватях круглые сутки. Их называли «пацаны». Уважение к ним в детдоме было абсолютное, даже пахан детдома приходил к ним советоваться. Только у нас в комнате стоял телевизор, и мы могли смотреть его, когда захотим.
Я в эту палату попал случайно. Когда меня привезли, как раз один пацан умер. Это была несчастливая койка номер три. До меня на ней спали трое, и все умерли. Никто не хотел ее занимать, а я был новенький. Потом меня хотели перевести в другую палату, но Сашка Поддубный попросил, и меня оставили. Это отдельная история.

* * *
Как-то Сашка захотел в туалет, а Василька не было в комнате.
У меня был выбор: ползти за нянечкой или попробовать помочь ему самостоятельно. Я взял резинку его шаровар в зубы, оттянул, пододвинул горшок, и он пописал.
Теперь, по негласному закону детдома, я мог тоже его попросить о чем-нибудь. Набравшись наглости, я попросил его дать почитать одну из его книг. Книг у него было много. Он постоянно что-то читал или переводил с немецкого.
— Возьми «Три мушкетера».
— «Три мушкетера» я уже читал, и она детская, дай «Солярис».
— Ты ничего в ней не поймешь.
— Пойму.
— Ты упрямый, это хорошо. Возьми «Солярис», потом расскажешь, что понял.
Я прочел «Солярис» за воскресенье. Когда Саша спросил меня, что я понял из книги, я ответил: главному герою незачем было лететь, ведь с женщиной надо было разбираться раньше и на Земле. Саша сказал, что я еще маленький и ничего не понимаю. Но книги с тех пор стал мне давать. В общем, мне повезло. Пацаны относились ко мне хорошо.

К нам пришли шефы. Шефами у нас были студенты из пединститута.
Нас собрали в актовом зале, шефы попели нам песенки и ушли. Вернее, ушли не все. По плану шефской помощи, студенты должны были проводить с нами какие-то мероприятия, помогать делать уроки и так далее. Но большинство смотрели на нас как на прокаженных. Это выражение «как на прокаженных» я вычитал потом, и оно мне очень понравилось. А как еще можно передать выпученные глаза и плохо скрываемое отвращение?
Но некоторые приходили. Как ни странно, это были студентки, звезд с неба не хватавшие. Природная доброта и жалость, а может быть, любопытство, приводили их к нам снова и снова.
Одна такая девочка зашла и к нам.
— Мальчики, вам чем-нибудь помочь?
— Чифир будешь пить?
-Что?
— Чай крепкий.
— Буду.
— Тогда достань у меня из-под матраца кипятильник, банку из тумбочки, сходи за водой и заряди все это под кроватью.
Это говорил Вовка Москва. Кличка такая у него была: «Москва». Почему — не знаю.
Эта студентка была у нас несколько раз, пацаны угощали ее шоколадными конфетами, травили анекдоты. С ней было хорошо и весело.
Как-то раз она задержалась у нас, и ей было пора идти. Отпускать ее никому, конечно, не хотелось.
— Мальчики, ну мне надо еще физику
делать и математику, а списать сразу не дадут.
— Ты на каком курсе?
— На втором.
— Учебник с собой?
— В сумке.
— Доставай, читай задание.
А это говорил Генка с угловой койки. Достала, села читать,
— Но я тут ничего не понимаю.
— Я тоже. Я только год вышку учу. Читай вслух.
— А формулы?
— И формулы читай.
Она читала свой учебник, мы радовались, что она еще не уходит, и не сомневались, что Генка решит все ее задачи.
Она читала долго, а потом Генка велел ей сесть за стол и писать.
— Но ты же не видишь, что я пишу!
— Но ты видишь?
— Вижу.
— Ну и пиши.
Он продиктовал ей решения всех ее задач и замолчал.
— А можно я с ответом сверю? Тут у меня ответы выписаны.
— Сверяй.
— Все сошлось! Но как ты это? Не глядя в тетрадку. Ты ведь такой маленький!
Генка весил килограмм десять. Кроме того, что он не мог ходить, у него что-то еще было с щитовидкой, он не рос. Обычно его накрывали до подбородка одеялом, и из-под одеяла выглядывало личико восьмилетнего мальчика. Впрочем, это было и к лучшему. Его иногда выносили на улицу. Мы с Васильком могли выползать на асфальт сами, а остальные улицы не видели.
— Мне восемнадцать. Я такой же маленький, как и ты.
— Ой, мальчики (она называла их «мальчики», больше их так никто не называл). А я думала, вы еще в школе учитесь.
— Официально учимся. Второгодники. А некоторые по два года в одном классе сидели. Это просто у нас директор детдома добрый. Не хочет нас в дом престарелых отвозить. Там за нами ухаживать будет некому, и мы умрем.
— А чего же вы в институт не поступите? Вы же там отличниками были бы.
— В институт только ходячих берут.
Она быстро-быстро засобиралась и ушла.
Я выполз в коридор. Шел дождь, и я хотел поползти к выходу.
Было прохладно — поздняя осень или ранняя весна. Входные двери не закрывали, и я любил подползать к самому выходу, смотреть на дождь. Редкие капли дождя попадали внутрь, падали на меня. Было хорошо и грустно.
Но в тот раз мое место у двери было занято. Тяжело опираясь на косяк, стояла та самая студентка и жадно, взатяг, курила. И плакала. Я не помню, в чем она была одета. Помню только туфли на каблуках. Она была очень красивая. Мне показалось, что такой красивой девушки я никогда больше не увижу. Она курила и плакала. Потом докурила и пошла под дождь. Без плаща и зонтика.
Больше она к нам не приходила.

Приехала комиссия из Москвы. Директору влепили выговор, всех пацанов отвезли в дом престарелых. Их воспитатель пришла в наш класс: «Теперь я буду у вас работать до самого выпуска». Я пошел в пятый класс, начальная группа закончилась, и теперь нам полагался «свой» классный руководитель и «своя» воспитательница.
Через месяц после того, как пацанов отвезли в дом престарелых, она поехала навестить «своих» подопечных. Приехала и рассказала все нам.
Из восьми человек выжил один Генка. Дом престарелых состоял из отдельных помещений барачного типа. Престарелые и инвалиды были рассортированы по степени инвалидности. «Наши» лежали в отдельном бараке с доходягами. Вдоль стен тянулись ряды кроватей, с которых стекала моча. К ним никто не подходил. Воспитательница привезла им компот-ассорти в больших банках. Про Генку она сказала: «Злой какой-то. А компот заберите, все равно ходячие съедят».
Я спросил ее, что будет со мной, когда я вырасту. Меня тоже отвезут в дом престарелых, и я умру?
— Конечно.
— Но мне тогда будет пятнадцать, я не хочу умирать так рано. Выходит, все зря?
Зачем же тогда учиться?
— Ничего не зря. Учиться вы должны потому, что вас кормят бесплатно. И вообще, ты уроки выучил?
С тех пор я очень изменился. По малейшему поводу у меня наворачивались слезы, и я плакал. Не помогали ни уговоры, ни угрозы. Я кричал в голос.
Мне вызвали врача. Пришел молоденький парнишка, присел ко мне на пол, улыбнулся и что-то спросил. Я улыбнулся ему в ответ. Я не хотел с ним разговаривать. Но пришлось.
— Почему ты часто плачешь?
— Я не часто плачу.
— Почему ты плакал вчера?
— Я полз, ударился головой и заплакал.
— Я тебе не верю. Мне все рассказала твоя воспитательница. Ты все время плачешь.
Это ненормально. Почему ты не хочешь со мной говорить?
— Потому что вы психиатр. Они все такие добрые сначала, а потом забирают в больницу. А в больнице колют уколы и дают такие таблетки, чтобы ты стал как Василек.
— Кто тебе сказал эту ерунду? Никто тебя не заберет. Кто такой Василек?
— Про больницу мне Вовка Москва рас-
сказал.
— И где сейчас этот твой Вовка?
— Умер. Они все умерли. Они были добрые и умные. А Сашка Поддубный давал мне свои книжки читать. Теперь их нет, а Василек живой. Его в другой интернат отвезли, хороший, потому что он ползать может и сам в туалет ходить.
— Кто тебе рассказал, что они все умерли?
— Воспитательница. А еще она мне сказала, что меня тоже отвезут, когда мне будет пятнадцать. Сейчас мне десять.
Улыбающаяся воспитательница недоуменно смотрит на врача и говорит: «Ну и что? Что тут такого? Я это всему классу рассказывала». Врач закурил. Я впервые видел, как взрослый человек курит прямо в палате. Он мне почему-то нравился.
— Ты меня боишься?
— Да.
Он был совсем не злой. Докурил, посмотрел на меня и ушел.
А Генка умер очень скоро.

САША
Мы знакомы лет с пяти. Он обижал меня. Потом мы подружились. Его мама часто угощала меня конфетами, а один раз подарила заводную игрушку. Властная, сильная и очень добрая женщина, она воспитала хорошего сына. Совсем недавно — лет пять назад — я узнал, что она хотела усыновить меня. Ей не дали. Когда я, уже взрослый человек, спросил ее, зачем, она все поняла и просто ответила:
— Саше было бы не так скучно. Вы бы играли вместе. Ты бы в институт поступил, ты же умный, не то что мой оболтус. Я бы из тебя профессора сделала.
Я смотрел в глаза этой умной русской женщине и верил, что, если бы ей разрешили, она бы пробила все стены, прошла все испытания, носила бы меня на руках на лекции, но сделала бы из того черноглазого испанского мальчика профессора математики. Не врач и не педагог, она разглядела в глазах пятилетнего мальчика то, что многочисленные медицинские комиссии будут безуспешно пытаться распознать. Я знаю, что она не стала бы читать мои диагнозы об «остаточной деятельности мозга» или «дебильности». Она видела мои глаза.
Но писать я буду о Саше, ее сыне. О мальчике, у которого была мама.

* * *
Я плохо помню то далекое детство, когда мы были малышами. По-настоящему я узнал Сашу, когда судьба свела нас в очередном из моих детдомов.
Он полз по коридору и пел:
…Выходят на арену силачи
И цепи рвут движением плеча.
Саша сильно отличался от нас. Его мама, большой начальник в торговой системе, воспитывала его просто. Она брала его с собой на работу и показывала ему действительную сторону жизни. Он знал все про счета, накладные, как распределяется дефицит и почему нам на завтрак дали мало каши.
Он полз по коридору и пел. Голос у него был громкий, слышно было далеко. Громко здоровался с идущими навстречу нянечками или учителями. Он называл их «персонал».
Его поздно отдали в школу, мама потратила много времени и сил, чтобы попытаться его вылечить. Как и все мамы, она хотела видеть своего сына здоровым и счастливым. Так что он был гораздо старше своих одноклассников.
Меня коробила его манера громко петь. Мне не нравилось, как он разговаривал с нянечками. Очень часто он говорил им «ты». «Ты, Маня, не жилься, побольше каши клади. И пацану подложи. Ты думаешь, если у него родителей нет и заступиться за него некому, так его вообще кормить не надо?». Я еще не понимал тогда, что за нарочитой грубостью он прятал свое смущение. Я считал нянечек полубогами, а он в ответ на матерную брань или хамство мог ответить тем же.
Ничего я тогда не понимал.

* * *
Сашу обвинили в том, что он курит. Деньги у него были всегда, и он мог бы покупать даже дорогие сигареты. Но он не курил. Не курил принципиально.
В тот день он предварительно запасся сигаретами, подполз к учительской и закурил. Курил он серьезно, глубоко затягиваясь. Учителя подходили к учительской, смотрели на наглеца, но ничего не предпринимали. Дым от сигарет заполнил коридор и уже перетекал в учительскую. Наконец дождались директора школы.
У нас был хороший директор.
Он присел перед Сашей на корточки.
— Потуши сигарету.
Саша загасил окурок.
— Наконец-то. Я уж думал, придется все выкурить.
— Что ты куришь?
— «Космос». Гадость, конечно, но все-таки с фильтром.
— Почему ты курил возле учительской?
— Вас ждал.
— Зачем? Ты же знаешь, что курить вредно. Даже сигареты с фильтром.
— Я не курю. Что я, дурак, травить себя да еще за это деньги платить? Просто меня обвинили в том, что я курю. Мне все равно, но воспитательница уверена, что я ее обманываю. Если я решу курить, я буду курить открыто. Мое здоровье — мое личное дело. Но подозревать меня в обмане я не позволю.
Если она так хочет, чтобы я курил, я буду курить прямо перед ней.
— То есть тебя оскорбили недоверием, и ты решил протестовать прямо здесь?
— Да.
— Хорошо, я поговорю с ней. У тебя еще остались сигареты?
— Две с половиной пачки.
— Ты отдашь их мне?
— Вообще-то это дорогие сигареты.
Директор улыбается, лезет в карман за деньгами. Он забирает сигареты, дает Саше деньги и проходит в учительскую.
В этом детдоме был очень хороший директор.

У нас работали очень хорошие учителя. Люди, увлеченные своей профессией. Конечно, учителям было намного легче, чем нянечкам. Им не приходилось ухаживать за нами. Мнение учителя по сравнению с мнением нянечки для меня ничего не значило. Но все равно, учителя оставались взрослыми людьми, нужными обществу, а я — бесполезным куском мяса. Саша так не считал.
Однажды к нам в класс пришла новая учительница русского языка. Случайные люди при работе с нами быстро отсеивались, не помогало ничего, даже существенные надбавки к зарплате «за вредность». Эта же пришла «подменной», то есть временно замещала заболевшую учительницу.
Диктант. Все ученики сидят за партами. Саша лежит на полу. Опираясь на больную руку, здоровой он старательно выводит крупные некрасивые буквы. Его тело выворачивают судороги, но он честно старается.
— Извините, вы не могли бы диктовать помедленнее?
— Я диктую со скоростью, предусмотренной программой шестого класса средней школы.
Саша улыбается.
— Понимаете, если бы у меня еще и руки были, как у ученика шестого класса средней школы, я бы вас не беспокоил.
— В таком случае тебе следовало бы учиться во вспомогательной школе.
Саша не обижается. Он откладывает ручку и лезет в портфель за книгой.
— Что ты собираешься делать?
— Читать. Писать я не успеваю, а мешать другим делать задание запрещено.
— Прекрати немедленно.
— Вы будете диктовать медленнее?
Ее терпение лопается. Этот мальчишка просто хам. Он мог бы просто еще раз попросить, в его положении выбирать не приходится. Он должен быть наказан. Она что-то долго пишет в классном журнале.
— Я вызову твоих родителей.
— Из Ленинграда? Мама не поедет. В крайнем случае, позвонит директору детдома.
— Хорошо. Тогда я не допущу тебя к самоподготовке, и завтра ты получишь двойки по всем предметам.
В этот день ей выпадает вечернее дежурство.
Учительница идет за нянечками. Три здоровые тетки сажают Сашу в инвалидное кресло и пытаются отвезти в спальный корпус.
— Что же вы сама не везете? Надорваться боитесь?
И уже нянечкам:
— Ладно, девочки, вы люди подневольные, поехали.
Он вцепляется своей здоровой рукой в колесо коляски. Его тело выгибают судороги, ему очень больно, но отцепить его руку от спиц коляски практически невозможно. Нянечкам приходится тащить коляску с намертво закрепленным колесом. Они в голос ругают учительницу, но тянут коляску, незлобиво матеря Сашу.
А Саша поет. Он поет про русский корабль, не сдавшийся перед превосходящими силами противника: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг». Пощады никто не желает».
Его привозят в спальный корпус, выгружают на пол. Учительница рада. Назавтра «двойки» Саше обеспечены.
Вечером, когда дети поели и сотрудники детдома садятся ужинать, Саша выползает во двор и ползет в школу.
Зима. Снег. Вечер. До школы недалеко — метров триста. Здоровой рукой он загребает под себя снег и осторожно переставляет больную руку. Хуже всего то, что снега намело совсем немного, и его больная рука все время скользит по обледенелому асфальту, быстро ползти не получается.
Одет он, как и все мы, неходячие. На нем трико и рубашка. Рубашка расстегнута. Расстегнута она не для форсу — просто рубашка все время сползает на одно плечо, и пуговицы отваливаются.
Он заползает в здание школы, затем в свой класс и читает учебники на завтра.
Нянечки обнаруживают пропажу ребенка, идут по следу, зовут учительницу.
— Иди сама с ним разбирайся.
Она заходит в класс, смотрит на Сашу.
— Что ты тут делаешь?
— Реализую свое конституционное право, готовлю уроки.
— Но зачем ты полз по снегу?
— У меня не было другого выхода. Я должен был доказать вам, что меня невозможно победить грубой силой. Да, и распорядитесь насчет транспорта, назад я не поползу.
Учительница выбегает. Нам рассказывают потом, что у нее случилась истерика, она долго плакала, но мы не верим. Мы не верим, что учителя способны плакать из-за такой мелочи.

* * *
Через несколько лет я приезжаю к Саше в гости.
— Мама, неси водку, мы с Рубеном немного выпьем.
— Но ты же даже на Новый год не пил.
— Новый год каждый год бывает, а Рубена я шесть лет не видел.
Мы пьем водку, разговариваем, и я задаю ему самый главный вопрос:
— Саша, ты рад, что в твоей жизни был детдом?
— Нет. После детдома я стал другим человеком. Лучше бы его не было.
— Но в детдоме у тебя друзья были, ты со мной познакомился.
Саша думает.
— Ты извини, Рубен. Ты хороший парень, мой друг, я рад, что с тобой познакомился.
Но лучше бы детдома не было.