Сегодня: 20 апреля 7467, Суббота

«Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Шинель» и «Записки сумасшедшего» — пять повестей Николая Васильевича Гоголя, представляющие собой особый цикл, названный впоследствии «петербургскими» повестями. Из них позднейшим произведением является «Шинель», написанная в 1839-1841 годах, четыре остальных были созданы в период между 1833 и 1835 годом.
13 декабря 1828 года Н.В. Гоголь вместе с А.С. Данилевским выехал в Северную столицу. Каким был город, построенный волею первого российского императора в дельте Невы в пору своего 125-летия.

Во-первых, история не знала, да и не знает по сей день городов с такой высокой плотностью населения, нашедших свое место на шестидесятой параллели, где ледяное дыхание Севера, порой, настолько ощутимо, что пронизывает до костей. При этом не следует забывать о зимах позапрошлого столетия, суровость коих не идет ни в какое сравнение с нынешними. Человек, вынужденный жить в подобных географических условиях, уже заранее обречен на рабскую зависимость от капризов природы.

Во-вторых, расположившись на островах, подобно южной Венеции, Санкт-Петербург испытывал на себе силу нагонной волны, чью сокрушительную мощь гений А.С. Пушкина запечатлел в «Медном всаднике». Наводнения повторялись с пугающей регулярностью, что накладывало дополнительную печать как на облик города, так и на характер его обитателей.

В-третьих, будучи построенным по европейскому образцу, этот самый нерусский из всех городов Российской империи перенял европейскую грязь и неопрятность, доселе неведомую средней полосе России.

Современному человеку, привыкшему смотреть на заезжего европейца снизу вверх, трудно себе представить, что каких-нибудь два столетия назад подавляющее большинство людей, живших от Лиссабона до Варшавы, привыкло мыться только два раза в жизни. Мало кто помнит, что завшивленность при французском дворе была поголовной, что одним из самых очаровательных аксессуаров тогдашних модниц были маленькие футлярчики для ловли блох, и что в дамских прическах времен Марии-Антуанетты заводились мыши.
В-четвертых, житель Петербурга, разодетый в английское сукно, куривший голландскую трубку и говоривший по-французски, был беззащитен перед тифом, туберкулезом, дизентерией и прочими болезнями, с которыми были вынуждены мириться и в жадном до денег Лондоне, и в чопорной Вене.

Какое же душевное потрясение должен был пережить этот привыкший к южному солнцу малороссийский юноша, когда в лютые декабрьские морозы 1828 года проворный инвалид поднял перед ним полосатый шлагбаум при въезде в Петербург?! Чин коллежского регистратора, ниже которого в российской табели о рангах ничего не существовало, сулил изнурительные испытания нуждой, тем более, что Гоголю удалось устроиться на службу лишь к осени 1829 года.
Столичная жизнь не ослепляет молодого провинциала, напротив, поминутно показывая свое давно нестиранное исподнее, она помогает ему окончательно избавиться от идеалистических мечтаний юности. Здесь крепнет безмерный талант Гоголя, здесь же, наверное, появляется и горький сарказм, которым впоследствии будут пронизаны все произведения великого писателя.

Нельзя не упомянуть об одном историческом событии, предшествовавшем появлению «петербургских» повестей, свидетелем которого должен был стать Гоголь. Эпидемия страшной азиатской болезни потрясла Россию вначале тридцатых годов позапрошлого века. Отныне греческое слово «холера» прочно войдет в русский язык и станет непременным атрибутом российской действительности в течение ближайшего столетия.

Распространяясь по Волге, «индейская зараза» быстро завоевала необъятные просторы империи и, наконец, достигла Северной столицы. В грязном, неопрятном Петербурге болезнь получает такой размах, что летом 1831 года ситуация становится катастрофической. Беспрепятственно проникая и в лачуги, и во дворцы, холера уносила в день по пятьсот человек. Страх и отчаяние завладели жителями столицы, превратив их в толпу. Всеобщая паника нарастала быстрее еще и потому, что никто в ту пору не знал способов спасения от неведомой ранее напасти. Кто-то пустил слух, что болезнь распространяют немецкие доктора, и разнузданная чернь выместила свой гнев на ни в чем не повинных людях. Усмирял «холерный бунт» сам Император. Шагнув без свиты и охраны в бушующее людское море, Николай Павлович громовым голосом скомандовал «На колени!», и ему никто не осмелился противиться. Молитва о прощении, сотворенная вместе с Государем, погасила страсти вернее и надежнее, чем картечь.
Покрыв столичные кладбища свежими могилами, болезнь отступила, но она будет возвращаться сюда еще не раз. Вот почему страх перед холерой и ее последствиями заставит сильнее склонить спину маленького, беззащитного петербуржца.
Все то, о чем мы говорили, непременно найдет свое отраженье на страницах «петербургских» повестей, а пока мелкий чиновник Н.В. Гоголь чинит гусиные перья, вспоминая сочную красоту Малороссии, и дрожащее пламя сальной свечи роняет слезы над черновиками «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Молочная белизна чистой бумаги принимала на себя всю многообразную палитру буйных южных красок, когда воображение молодого Гоголя переносилось через сырые еловые леса и смрадные болота на просторы душистых степей Украины. Его слово материализуется, превращая строку в мазок, страницу в этюд, а самого автора, поднимая до высот истинного Художника. Кстати сказать, к этому периоду относится увлечение Гоголя живописью, настолько сильное, что заставило его посещать занятия в Петербургской академии художеств.

Но впечатления, вызванные столичной жизнью, постоянно напоминают о себе сначала редкими, а потом частыми покалываниями под кожей, известными всякому, кто всерьез брался за перо. Словно крошечные капли горячительного напитка, они разгоняют кровь и стучатся в висках, требуя выхода.
Итак, в петербургском цикле выход был найден, но сколь же разительно отличаются эти пять повестей от того, что Н.В. Гоголь создавал ранее.

Во-первых, пронизанное солнцем разноцветие уступает место однообразному серому тону, которого великий писатель не жалеет, живописуя реалии Северной Пальмиры. Приглушенные бледные оттенки, порой сваливаются в кромешную черноту, и лишь изредка мелькнет синева или золото, да и то в бредовых снах и галлюцинациях героев.

Цвет, на мой взгляд, является одним из основных выразительных средств, которыми пользовался Н.В. Гоголь, создавая «петербургские» повести. Его однообразие вызвано и суровым климатом, и холодной перспективой каменных улиц, и особенным болезненным оттенком кожи столичных жителей, спешащих на службу в департамент или чинно гуляющих по Невскому проспекту.
Но короткий день под низким свинцовым потолком вместо неба завершен, и наступают сумерки. Многочисленные фонари центральных улиц не в силах развеять тот мрак и безысходность, что заливают Петербург к вечеру. Расплавленное сало оставляет пятна на цилиндрах и картузах неосторожных прохожих, а слабое пламя распространяет вокруг тусклый, неверный свет. В таком свете легко спутать сон и явь, желаемое и действительное. Свет порождает зрительные иллюзии и гротескные образы. Здесь природная склонность Гоголя к мистицизму получает новую подпитку. Изломанные и собранные вновь линии сплетаются в причудливые, доходящие до абсурда, сюжеты.

Как известно из медицины, галлюцинации тем опаснее для больного, чем сильнее они привязаны к действительности. Если герои «Невского проспекта» или «Портрета» видят фантастические сны, вызванные душевными переживаниями, да приемом опия, то картинки из короткой повести «Нос» напоминают рисунки больных, переживших состояние алкогольного делирия. Пронзительная, не вызывающая сомнений, реальность носа, стоящего в Казанском соборе во время службы, до сих пор шокирует читателя, впервые раскрывшего это произведение.

Следует также отметить, во всем петербургском цикле Н.В. Гоголь описывает небо только один раз. Вот цитата из повести «Портрет»: «Красный цвет вечерней зари оставался еще на половине неба, еще дома, обращенные к той стороне, чуть озарялись ее теплым светом, а между тем уже холодное синеватое сиянье месяца становилось сильнее. Полупрозрачные легкие тени хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже художник начинал мало-помалу заглядываться на небо, озаренное каким-то прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из его уст слова: «Какой легкий тон!».

Все, кроме этого короткого фрагмента, смотрящегося цветной заплаткой на серой застиранной простыне, все прочее не несет никаких упоминаний о небе, словно события разворачиваются под тяжелым угрюмым потолком затхлой петербургской каморки. Этот потолок, вместе с перечисленными выше опасностями, определяет осанку героев Гоголя, заставляет их клониться к земле, изображая вопросительный знак.

Потолок подавляет в человеке веру в себя, желание жить, вдыхая воздух полной грудью. Он по капле вытесняет душевные силы, заменяя кровь холодной жижей из окрестных болот. Не случайно именно под потолками совершаются последние акты человеческих трагедий: художник Пискарев сводит счеты с жизнью, титулярный советник Поприщин часами валяется на диване, не осознавая надвигающегося безумия, а несчастный Акакий Акакиевич мечется в горячечном бреду, умирая от обиды и отчаяния. Люди, так или иначе виновные в таком конце гоголевских героев, не могут быть иными, ибо они тоже провели большую часть своей жизни под потолком.

Воистину не смываема столичная грязь! Читая страницы петербургского цикла невольно ловишься на мысли, что тебя преследует какой-то неприятный назойливый запах. Да и как может быть иначе, если ты вместе с автором путешествуешь по улицам, где из окон тебе на голову высыпают отбросы, если ты поднимаешься по скрипучим деревянным лестницам, ступеньки которых пропитались помоями, если телесная нечистота распространена настолько, что брадобрея нужно заставлять вымыть руки, а мелкий чиновник экономит деньги, стараясь как можно реже сдавать в прачечную свое исподнее. Однако внешняя неопрятность порождает неопрятность душевную, отчего поступки людей часто не поддаются трезвой, беспристрастной оценке. Взаимная жестокость становится нормой, а черствость — добродетелью. Вот почему до слез жалким и беззащитным слышится нам знаменитое восклицание Башмачкина: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете!». Так не дочитав до конца знаменитой «Шинели», мы осознаем обреченность этого несчастного «маленького» человека. Иной исход невозможен в городе, отравленном зловонными миазмами до такой степени, что в иных местах приходится на ходу зажимать нос.

Итак, грязь и теснота под низким серым потолком — вот пространство, в котором реальность «Шинели» значительно страшнее сюрреалистических фантазий «Носа». Здесь легко вообразить себе уличную проститутку сказочной принцессой, а самого себя испанским королем. Здесь переписка господских собачонок привлекает своей языковой выразительностью, в то время как беседа высокопоставленного чиновника со своим другом детства сводится к бесконечному повторению ничего не значащих фраз: «Так-то, Иван Абрамович!» — «Эдак-то, Степан Варламович!». Однако это не мешает даже четвероногим тварям перенимать чиновную спесь и чванство.

Я не ставлю перед собою цель подробно перечислять все недуги и немощи, отравлявшие существование столичного жителя в первой половине позапрошлого века. Эта тема достойна обширнейшего медицинского трактата. Хотя невозможно отмахнуться от мысли, что больная, находящаяся в постоянном небрежении, плоть легко становится вместилищем нездоровой души. Грань между психическим здоровьем и сумасшествием в «петербургских» повестях Гоголя настолько размыта, что порой не определяется вовсе. К тому же венчает петербургский цикл одно из самых жутких произведений русской литературы — «Записки сумасшедшего». Установленная в прижизненных изданиях последовательность «петербургских» повестей, приведенная мною в начале данной статьи, не меняется и по сей день. В этом угадывается какой-то странный символ: путь по Невскому проспекту приводит в Дом для умалишенных, где на бритые головы несчастных льют ледяную воду!
Здесь уместно озадачить себя вопросом: чем же была для Гоголя главная улица Российской империи?

Начало повести написано тоном, не предвещающим ничего дурного: воспевается красота и лоск петербуржцев, гуляющих по Невскому проспекту, перед нами предстает многообразие столичного бытия во всех его формах. На какой-то миг может показаться, что автор по-настоящему любит это творение человеческих рук, сооруженное в клокочущей горловине опасной, своенравной реки. Здесь столько жизни, что каменная магистраль на первых страницах предстает перед читателем пульсирующей аортой, питающей энергией весь огромный город. Но… Трагическая судьба Пискарева, неумело перерезавшего бритвой горло, отрезвляет нас. По прочтении же последней фразы цикла: «А у алжирского дея под самым носом шишка», мы отчетливо осознаем, что Невский проспект Гоголя это вовсе не аорта, а громадный канализационный коллектор, куда стекается вся боль и грязь российской столицы.

Мутный, зловонный поток человеческих грехов и страстей неумолимо движется, не ведая остановки, не испытывая милосердия. Он ожесточает сильного и убивает слабого, не ускорив и не замедлив своего адского стремления вперед. И одному Богу известно, какие чудовища родятся и множатся здесь.

А может быть, все это замысловатая игра света и тени, по вине которой даже прозорливый писатель не всегда в состоянии определить, что же именно предстает перед его измученным взором?