Сегодня: 19 апреля 0549, Суббота

(Продолжение. Начало в «ЧЛ» № 13-17).

Наутро, проспавшись, немцы сразу же принялись за дело. Готовясь к дальнейшему переходу, они деловито и основательно разбирали и чистили оружие, приводили в порядок амуницию, заправляли горючим и водой машины. При этом некоторые из них заговаривали с любопытными ребятами, с интересом наблюдающими за их действиями. Так, ко мне обратился темноволосый немец, как потом он рассказал — эльзасец, и спросил:
— Малтшик, ти кто есть?
Тут я, набравшись храбрости, и помня, что в школе мы все-таки учили немецкий, ответил:
— Ich bin Schuler!
Немцы громко расхохотались, а один из них, давясь от смеха, сказал:
— Такой маленьки есть шулер. Весить надо!
Я испугался в недоумении: что же я такое сказал? Оказалось, что я, как мы все в школе, пренебрег маленькой деталью немецкого языка — умляутом, и у меня, вместо «Я ученик!» получилось: «Я шулер!», а нужно было сказать: — Ich bin Schuler! («Их бин шюлер»).
Развеселившимся немцам я так понравился со своим знанием немецкого языка, что они потом долго что-то говорили на эту тему, поглядывая на меня, а при отбытии дали бабушке несколько банок тушенки, говоря:
— Это тля шулер!
Вместе с тем, я заметил, что немцы очень дорожат своими жизнями. Тот немец, который называл себя эльзасцем, подвыпив, даже плакал от предчувствия, что он никогда не вернется домой и не увидит своих близких, которых он, по-видимому, горячо любил. Растирая по лицу слезы, он показывал нам фотографии, где были изображены моложавая, очень красивая женщина и аккуратно причесанные и хорошо одетые ребята, примерно нашего возраста.
— Meine Kinder*! — как он все время повторял.
Кто знает, как сложилась его дальнейшая судьба, и вернулся ли он к своим «Kinder»?
Последующие дни протекали более или менее однообразно. Почти каждый вечер город до отказа забивали прущие на Восток войска немцев и их союзников. Немцы перемещались на добротных, как я уже говорил, крытых брезентом машинах. В дела мирного населения они практически не вмешивались. Потом я узнал, что вроде бы была директива войскам относиться лояльно к населению Донской области, состоящему в большей части из казаков, для того, чтобы впоследствии попытаться привлечь их на свою сторону.
Другое дело их союзники — румыны, венгры, итальянцы. Они выглядели по сравнению с самодовольными немцами как-то жалко. Одетые в темно-зеленую, болотного цвета, мешковато сидящую форму, они передвигались, в основном, на бричках-пароконках, правда, очень добротно сделанных и имеющих даже, к нашему великому удивлению, тормозные устройства. Когда в город входила румынская часть, все улицы оказывались забитыми жующими, ржущими и похрапывающими лошадьми. Лошади, а уж в этом-то мы знали толк, были сыты и ухожены, чего не скажешь об их вечно голодных, рыскающих по домам и дворам в поисках пищи хозяевах, которые не брезговали ничем: обнаружив у нас в сарае запас кабаков на зиму, они принялись поглощать их прямо сырыми, чего даже мы, в условиях начавшегося голода, никогда не делали. Бабушка, как квочка, бросилась отбивать свое добро у солдат, но один из них ее грубо толкнул, так, что она не удержалась на ногах.
Видя это, моя мама бросилась в соседний двор, где расположились на постой румынские офицеры, а следует сказать, что, в отличие от солдат, офицеры у румын были щеголеватыми франтами в военной форме, распространявшими за версту различаемый нашими чуткими носами аромат дорогих духов. Они носили фуражки с огромной тульей и при ходьбе аристократически поигрывали изящными стеками.
Мама прорвалась к офицерам, которые в это время на веранде что-то распивали, оживленно беседуя, и стала быстро-быстро объяснять им ситуацию по-французски, а у грамотных румын французский — это второй язык. Один из офицеров с раздражением встал из-за стола, и последовал за мамой в наш двор. Он что-то отрывисто крикнул, и солдаты, став в шеренгу, вытянулись в струнку, опустив захваченные ими трофеи на землю. Офицер подошел к строю и каждого из солдат перетянул прямо через физиономию стеком. Во время экзекуции солдаты только дергали головами и таращили глаза на офицера. Потом он скомандовал еще что-то, и солдаты быстро и бесшумно удалились из нашего двора, оставив нам свои трофеи. После этого дедушка, опасаясь мести со стороны солдат, всю ночь не давал нам спать и заставлял дежурить:
— Вдруг подожгут! — все время приговаривал он.
Но, слава Богу, все обошлось…
После этого я еще несколько раз наблюдал, как стоило только пожаловаться, и несчастных союзников-румын избивали или свои офицеры или немцы, а румынские солдатики терпеливо переносили побои, нисколько не сопротивляясь.
В один из первых дней оккупации, когда мы своей обычной компанией из четырех-пяти пацанов проходили по улице, нас вдруг остановил огромный солдат, одетый в обычную полевую немецкую форму, и, сопровождая свою речь на ломаном русском языке угрожающими жестами, сказал:
— Бистро, шнель ком на работа — арбайтен, а то — пиф-паф!
Мы страшно испугались и поплелись за ним. Он привел нас в один из соседских дворов, где на грядках росла картошка, и, дав нам по лопате, сказал:
— Картошька — бистро!
Мы понуро принялись за работу.
День был очень жарким, пот катился градом, но немец не спускал с нас глаз, все время подгоняя. Однако жара разморила и его. Он развалился в тени развесистого дерева и стал подремывать, ослабив свое внимание. Ребята решили этим воспользоваться, и кто-то тихо сказал:
— Давай сквозанем! — то есть убежим.
Чуткий немец насторожился, поднялся во весь свой рост и вдруг грозно, на чистейшем русском языке, произнес:
— Я вам, е… вашу мать, сквозану!! — и еще что-то в этом роде.
Тут мы совсем перепугались и подумали, что пришел наш конец, но вдруг, а раньше нам это как-то в голову не пришло, обнаружили, что этот немец совсем не вооружен. Да и оказался он вовсе не немцем, а, как он сам признался, русским военнопленным, выполняющим работу повара. После того, как он «раскрылся», мы его, конечно, сразу же послали подальше, и дружно разбежались в разные стороны.
Потом выяснилось, что таких вспомогательных работников — поваров, шоферов, механиков и других не боевых специалистов из военнопленных в немецкой армии великое множество.

ИНАЯ ЖИЗНЬ
После прохождения фронтовых войск в городе установилось относительное спокойствие. Власть принадлежала военной комендатуре, которая тут же оклеила все заборы грозными приказами, определяющими жизнь и поведение гражданского населения: чего нельзя, за что — расстрел и так далее. Хитрые немцы, чтобы переложить заботы о гражданах завоеванной страны на них самих, издали также приказ о всемерном развитии частной инициативы, по которому любому можно было открывать торговлю, мелкие предприятия, вырабатывающие продуктовые и промышленные товары, заниматься сельским хозяйством.
Приказ, несмотря на полнейшее обнищание народа и разруху в хозяйстве, немедленно стал приносить свои плоды. Это и было тем, к чему мы так долго и многотрудно стремимся — пресловутым свободным рынком. То, что у нас никак не получается уже несколько лет, немцам удалось осуществить за считанные дни. На базаре можно было купить буквально все, что душа пожелает — от изысканных болгарских папирос с золотой короной на мундштуке, до изготовленных предприимчивыми армянами из распущенных на слои старых автомобильных покрышек тапочек, называемых в народе почему-то «чарли».
Продавались хлеб, сахар, сладости, даже леденцы-петушки на палочке. Только для всего этого нужны были деньги — наши советские рубли или оккупационные рейхсмарки по курсу десять к одному, которые заработать было не так-то просто: тоже нужно было учиться проявлять инициативу, и мы учились.
Наилучшими объектами для обучения были немцы. Их, с детства приученных к честности, на удивление легко было дурачить. Мы сплавляли им добытые нечестным трудом фрукты, арбузы, дыни, которые в изобилии произрастали в округе, хотя немцы без труда могли бы сами насобирать их сколько угодно. Особенно привлекали немцев дыни, завидев которые, они прищелкивали языками и сладко ворковали:
— Мильоне, мильоне… — и щедро расплачивались марками, прибавляя иногда несколько сигарет, которые тоже были валютой.
При этом остро встали проблемы языкового общения. Хотя с немецким нам в школе, прямо сказать, еще повезло — его преподавал толстый, лысый и краснощекий человек из бежавших от фашистов австрийских евреев по фамилии Геллер. Мы вместо официального — Вениамин Анисимович, звали его «Витамин Апельсинович», но он на это не обижался. С презрением, игнорируя набившие всем оскомину фразы из учебника, типа: «Wir bauen Motoren»* или «Wir bauen Traktoren»**, он знакомил нас с поэзией Гете, Гейне и других великих немцев, блестяще читая вслух отрывки из их произведений, невольно заражая нас любовью к ним.
Он справедливо считал, что лучше всего словарный запас пополнять, уча легкие, но эмоциональные, поэтому и быстро запоминающиеся стишки. До сих пор помню стихи про первый снег: «Der erste Schnee, der erste Schnee, die weisse Floken fligen…***».
Витамин страшно раздражался, когда ученики говорили на его уроках по-русски:
— Што ти шпаришь мине по-рюсски, ховори по-нэмэцки!!!— раскрасневшись, брызжа слюной и меча глазами молнии, раздраженно ругал он очередного грамотея.
Но вот даже школы Витамина Апельсиновича не хватило мне для первого же разговора с настоящими немцами. Например, я сразу заметил, что немцы почти не произносят звук «р», а вместо «г» часто произносят «х». Так одиозное имя «Гитлер» немцы произносили как-то мягко, с характерным придыханием — «Хьит-лея» или «Хьитлеа». Кроме этого в их лексиконе имелись слова, которых даже при самых внимательных поисках мы не обнаружили в словаре, например, «нике» — универсальное отрицание. Не понимая нас, они вместо приводимого в учебниках — «Нихт ферштеен» говорили:
— Нике ферштеен.
И еще в большом ходу было тоже универсальное слово — «вэг». По словарю оно переводится, как «дорога», но немцы, если хотели выгнать нас из помещения, в котором мы жили, и занять его самим, кричали:
— Вэг! Вэг!
Увидев пацанов поблизости от своего имущества, они прогоняли их тем же словом:
— Вэг!
Часовые, преграждая запретный вход, тоже покрикивали:
— Вэг!
Вот эти два слова: «нике» и «вэг» оставили самую большую память о немецком нашествии.
Наши молодые мозги быстро приспособились к манере межнационального общения и уже через месяц мы могли бойко объясняться с немцами и их союзниками на какой-то немыслимой смеси русского, немецкого, польского, итальянского и еще черт знает каких языков. Например, мне до сих пор не ясно происхождение слова «комсы-комса», обозначавшего кражу.
Немцы тоже включали в свой лексикон русские слова. Особенно полюбилось почему-то им слово «хорошо», которое они произносили, картавя звук «р»:
— Каггошь!
У одного из наших приятелей стоял на квартире пожилой немец, работавший в организации Тодта*. После обеда он заходил в комнату, поднимал вверх правую руку со сжатым кулаком (на манер приветствия «Рот фронт») и правую же ногу, при этом раздавался громкий отрывистый физиологический звук, по громкости мало уступавший хорошему выстрелу из трехдюймовой пушки. Немец подмигивал нам и хитро улыбаясь, растянуто говорил:
— Ка-а-а-гго-ошь!
Мы этому ничуть не удивлялись, так как уже знали, что все немцы проявляли большую заботу о своем здоровье и самочувствии, и ни в коем случае не допускали скопления газов в своих драгоценных организмах.
Выяснилось, что немцы были большими любителями музыки. При каждом удобном случае они либо слушали разнообразные мелодии, почти непрерывно передаваемые по радио или извлекаемые из многочисленных переносных патефонов и радиол, либо играли сами, вытягивая нехитрые звуки из губных гармошек, которые бережно хранились почти у каждого солдата в нагрудных карманах мундиров.
Но особенно большой любовью у них пользовались умельцы игры на аккордеоне — невиданном нами доселе инструменте, похожем на баян, но с клавишами, как у пианино. Вокруг музыкантов обычно собиралась толпа из внимательных слушателей, которые дружно покачиваясь в такт музыке, бывало и пели, если играемая мелодия была песенной.
Петь немцы умели. Они пели слаженно и самозабвенно, используя многоголосье и подголоски, издававшие в такт песне различные выкрики, типа:
— А-ха-ха! — или:
— О-хо-хо!
Даже когда солдаты проходили строем, держа как-то плоско, не по-нашему на плече винтовки, песни их отличались ритмичностью и стройным многоголосным исполнением.
Репертуар немецких песен не выделялся большим разнообразием. Чаще звучали популярные мелодии, как потом выяснилось — итальянского композитора Лаццаро — «Roze Munde», «Abend an den Heide», «Blonde Ketchen». Очень любили немцы также свои патриотические песни — «Wacht am Rhein» и «Horst Wessel», которые пели истово, принимая позу по стойке «смирно» и чинно размахивая в такт руками. Но особенно поразило меня, как грустно и с выражением абсолютной безысходности пели они сентиментальную песню «Lili Marlen», при этом некоторые из них растирали по физиономиям неподдельные слезы.

(Продолжение в следующем номере).